Идея о противопоставлении тех, кто имеет право читать, поскольку читает «хорошо» (как свидетельствуют вселяющие ужас очки), и тех, кому в чтении должно быть отказано, поскольку они «все равно не поймут», очень древняя и совершенно ошибочная. «Всякое сочинение, однажды записанное, — говорил Сократ, находится в обращении везде — и у людей понимающих, и равным образом у тех, кому вовсе не подобает его читать, и оно не знает, с кем оно должно говорить, а с кем нет. Если им пренебрегают или несправедливо его ругают, оно нуждается в помощи своего отца, само же не способно ни защититься, ни помочь себе». Правильные и неправильные читатели для Сократа существовала «верная» интерпретация текста, доступная только немногим специалистам. В викторианской Англии Мэтью Арнольд, великолепный в своей заносчивости, вторил ему: «Мы… ответственны за то, чтобы не отдавать наше наследие ни варварам, ни филистимлянам, ни черни». Пытаясь понять, о каком именно наследии шла речь, Олдос Хаксли определил его как знания, накопленные каждой семьей, общая собственность всех ее членов. «Когда наша большая семья Культуры собирается вместе, писал Хаксли, — мы предаемся воспоминаниям о дедушке Гомере, об этом ужасном старом докторе Джонсоне, о тетушке Сапфо и бедном Джонни Китсе. „А помните, как тогда сказал дядюшка Вергилий? Наверняка помните. Timeo Danaos… Великолепно; я никогда это не забуду“. Нет, мы никогда не забудем; и более того, мы позаботимся о том, чтобы все эти ужасные люди, которые имели наглость обращаться к нам, эти ужасные чужаки, которые никогда не были знакомы с милым, добрым, старым дядюшкой В., тоже не забыли. Мы будем постоянно напоминать им о том, что они чужие нам».
Что же появилось раньше? Массы, которые Томас Харди описывал как «толпа людей… немногие из которых имеют чувствительные души; только они да их взаимоотношения стоят изучения», или очкастый книжный дурак, который считает себя лучше всего остального мира и над которым этот мир смеется?
Хронология не имеет значения. Оба стереотипа вымышлены и оба опасны, потому что под прикрытием морали и социального критицизма применяются для того, чтобы присвоить искусство, которое по своей сути не может ограничивать или быть ограниченным. Реальность чтения находится где-то в другом месте. Пытаясь найти занятие простых смертных, которое было бы сродни писательству, Зигмунд Фрейд предположил, что можно провести параллель между писателями и мечтателями, поскольку во время чтения «подлинное наслаждение от художественного произведения возникает из снятия напряженностей в нашей душе. <…> …Художник приводит нас в состояние наслаждения нашими собственными фантазиями, на этот раз без всяких упреков и без стыда». Но, разумеется, к большинству читателей это не относится. В зависимости от времени и места, от нашего настроения и наших воспоминаний, от нашего опыта и наших желаний, наслаждение чтением в лучшей своей форме скорее усиливает, чем ослабляет напряжение нашего разума, словно невидимые нити натягиваются в мозгу, звеня, обращая на себя наше внимание. Действительно, иногда мир со страницы переходит в наш подсознательный imaginaire повседневный словарь образов, — а потом мы бесцельно блуждаем в этих выдуманных ландшафтах, теряясь в чудесах, как Дон-Кихот. Но большую часть времени мы шагаем твердо. Мы знаем, что читаем, даже когда удерживаемся от недоверия; мы знаем, почему читаем, даже если не понимаем как, одновременно удерживая в сознании и воображаемый нами текст, и процесс чтения. Мы читаем ради сюжета, чтобы узнать, чем дело кончилось. Мы читаем ради самого чтения. Читая, мы готовы к поиску, как охотники-следопыты, мы забываем обо всем, что нас окружает. Мы читаем отвлеченно, пролистывая страницы. Мы читаем с презрением, с восхищением, пренебрежительно, сердито, страстно, завидуя, тоскуя. Мы испытываем внезапный восторг и не понимаем, что его вызывало. «Да откуда же берутся эти эмоции? — спрашивает Ребекка Уэст, прочитав „Короля Лира“. — Что делают с моей жизнью эти величайшие произведения искусства и почему мне от этого так хорошо?» Мы не знаем — но читаем все равно. Читая, мы двигаемся медленно, словно парим в невесомости. Мы читаем придирчиво, с предубеждением. Читаем великодушно, прощая ошибки, заполняя пробелы, заделывая прорехи. А иногда, когда звезды благосклонны к нам, мы читаем, затаив дыхание, дрожа, словно кто-то или что-то «бродит по моей могиле», как если бы воспоминания внезапно бежали из какого-то места внутри нас, — тогда мы узнаем что-то, о существовании чего и не догадывались раньше или принимали за тень или вспышку призрак, который поднимается и снова исчезает внутри нас, прежде чем мы успеваем его разглядеть, но сделав нас старше и мудрее.
И у такого чтения есть образ. На фотографии, сделанной в 1940 году, когда бомбили Лондон, видны руины библиотеки. Сквозь пробоину в крыше видны призраки стоящих вокруг домов, центр зала завален досками и обломками мебели. Но полки были сделаны на совесть, и книги, кажется, совсем не пострадали. Три человека стоят среди этого безумия: один, словно не зная, какую книгу выбрать, читает заглавия на переплетах; другой, в очках, тянется за нужным томом; третий читает, держа открытую книгу в руках. Нельзя сказать, что они повернулись спиной к войне или игнорируют разрушения. И они не считают, что выбор книги важнее жизни снаружи. Они пытаются бороться в заведомо проигрышной ситуации; они отстаивают общее право задавать вопросы; они снова пытаются найти — среди руин, в безумном прозрении, какое дает иногда чтение, — понимание.