Разумеется, на Колетт общество давило гораздо меньше, чем на Уортон, однако и в ее жизнь оно постоянно вторгалось. В свое время Уортон получила возможность писать по крайней мере, частично — за счет своего высокого социального положения; Колетт считалась куда более «возмутительной, дерзкой, развращенной», так что, когда она умерла в 1954 году, католическая церковь отказала ей в погребении. Последние годы жизни Колетт провела в постели, не только из-за болезни, но и из-за желания иметь пространство, предназначавшееся лично для нее. Здесь, в своей квартире на третьем этаже в Пале-Рояль, в radeau-lit. (кровать-плот, как она ее окрестила), она спала, ела, принимала друзей и знакомых, разговаривала по телефону, писала и читала. Княгиня Полиньяк подарила ей стол, который можно было установить над кроватью, за ним она и работала. Облокотившись на подушки, как делала она еще ребенком в Сен-Совер-ан-Пуисайе — слева в окно видны симметричные сады Пале-Рояля, справа все ее сокровища: стеклянные безделушки, библиотека, кошки в своем, как она говорила, «заносчивом уединении» Колетт читала и перечитывала старые книги, которые любила больше всего.
Вот фотография, которая была снята за год до ее смерти, в ее восьмидесятый день рождения. Колетт в постели, ее девичьи руки лежат на столе — на нем горы журналов, открыток и торт со свечами; пламя вздымается высоко, кажется, даже слишком высоко для простых свечей, как будто старая женщина участвует в каком-то древнем обряде, как будто перед ней охваченная огнем книга, разрывающая темноту, в которой так нуждался Пруст. Ее кровать при этом кажется таким личным, таким интимным местом, словно это отдельный мир, где нет ничего невозможного.
Двадцать шестого марта 1892 года Уолт Уитмен умер в доме, который он купил примерно за десять лет до того, в городе Кэмден, Нью-Джерси. К этому времени он выглядел как ветхозаветный царь, или, как писал Эдмунд Госсе, «здоровенный старый ангорский кот». На фотографии, снятой за несколько лет до его смерти, фотографом из Филадельфии Томасом Икинсом, старик с роскошной белой гривой сидит у окна и задумчиво смотрит на внешний мир, который, как он говорил своим читателям, представляет собой единственный комментарий к его стихам:
Если вы хотите понять меня, ступайте на гору или на берег моря,
Ближайший комар — комментарий ко мне, и бегущие волны — ключ,
Молот, весло и ручная пила подтверждают мои слова.
Сам Уитмен здесь предстает перед читателем. На самом деле даже два Уитмена: Уитмен из листьев травы, «Уолт Уитмен, космос, сын Манхэттена», родиной которого в то же время является весь мир («Я поселяюсь в Аделаиде… я в Мадриде… я на улицах Москвы»); и Уитмен, который родился на Лонг-Айленде, который любил читать приключенческие романы, любовниками которого были простые молодые люди из города, солдаты, водители автобусов. Оба они превратились в старика, который оставлял дверь открытой для посетителей, искавших «мудреца из Камдена», и оба предлагали читателю еще тридцатью годами раньше в издании «Листьев травы» 1860 года:
Нет, это не книга, Камерадо,
Тронь ее — и тронешь человека,
(Что, нынче ночь? Кругом никого? Мы одни?)
Со страниц я бросаюсь в объятия к тебе, хоть могила и зовет меня назад.
Годы спустя в изданных «на смертном одре» столько раз пересматривавшихся и пополнявшихся «Листьев травы» мир уже не «подтверждал» слова поэта, но выступал первым голосом; ни сам Уитмен, ни его стихи уже не имели значения; главным действующим лицом был мир, являвшийся ни более и ни менее чем раскрытой книгой, которую любой из нас мог прочесть. В 1774 году Гёте (которого Уитмен читал и которым восхищался) писал:
Смотри, Природа суть живая книга,
И ты поймешь ее, хоть это нелегко.
Тогда, в 1892 году, за несколько дней до смерти, Уитмен соглашался с ним:
Во всем, в горе, и в дереве и в звезде — в каждом рождении и в каждой жизни,
Часть всего — частица всего — значение за знамением,
Таинственный шифр неразгаданный ждет.
Впервые я прочел это в 1963 году, в сомнительном испанском переводе. Однажды, когда я еще учился в школе, ко мне бегом прибежал приятель, который мечтал стать поэтом (нам в то время как раз исполнилось пятнадцать), сжимая в руках найденную им книгу в голубой обложке — издание стихов Уитмена, напечатанных на грубой желтой бумаге в переводе человека, чью фамилию я забыл. Мой приятель был поклонником Эзры Паунда, и поскольку читатели не питают никакого уважения к хронологии, с таким трудом создаваемой хорошо оплачиваемыми академиками, он счел стихи Уитмена плохим подражанием Паунду. Сам Паунд пытался исправить дело, предложив заключить «пакт» с Уитменом:
Это ты прорубал девственный лес,
А теперь время искусной резьбы.
Мы с тобой одного черенка и корня —
Пусть будет мир между нами.
Но мой друг не был убежден. Я согласился с его точкой зрения во имя дружбы, и лишь через несколько лет мне попался томик Уитмена на английском, из которого я узнал, что поэт предназначал свои стихи для меня:
В тебе, читатель, трепещет жизнь, гордость, любовь — как и во мне,
Поэтому для тебя эти мои песни.
Я прочел биографию Уитмена, сперва в серии для юношества, где не было никаких упоминаний о его сексуальной ориентации, а сам Уитмен выглядел слащавым до приторности, а потом в книге «Уолт Уитмен» Джеффри Даттона, информативной, но местами слишком серьезной. Годы спустя благодаря биографии, написанной Филиппом Коллоу, я получил более четкое представление об этом человеке и сумел ответить на некоторые вопросы, которые задавал себе раньше: если Уитмен считал, что его читатель похож на него, каким он представлял его себе? И каким образом стал читателем сам Уитмен?