В эссе о пандах биолог Стефан Джей Гоулд писал, что «зоопарки из тюрем превратились в зоны сохранения и размножения диких животных». Лучшие литературные фестивали и наиболее успешные публичные чтения способствуют сохранению и размножению писателей. Сохранению, потому что писатели чувствуют (как признавался Плиний), что у них есть аудитория, для которой важна их работа; и потому, что им платят (а Плинию не платили) за работу; и размножению, поскольку писатели создают читателей, а те в свою очередь производят на свет новых писателей. Слушатели, которые покупают книги, прослушав чтение, вынуждают авторов больше читать вслух; автор, который понимает, что, хотя он и пишет на чистой странице, ему, по крайней мере, не приходится разговаривать с глухой стеной, может воодушевиться этим опытом и написать что-нибудь еще.
Сидя в кафе неподалеку от музея Родена в Париже, я прилежно изучаю маленькое карманное издание сонетов Луизы Лабе, поэтессы XVI века из Лиона, переведенных на немецкий Райнером Мария Рильке. Рильке несколько лет работал секретарем Родена, а позднее стал другом скульптора и даже написал восторженное эссе о его творчестве. Некоторое время он жил в доме, которому суждено было стать музеем Родена, в залитой солнцем комнате с покрытыми узорами плесени стенами, смотрел в окно на заросший французский сад, бормотал себе под нос что-то, что, как ему казалось, вечно будет ускользать от него — некую поэтическую истину, которую впоследствии тысячи читателей будут находить в стихах самого Рильке. Эта комната была одним из его многочисленных временных пристанищ на пути из отеля в отель, из замка в еще более роскошный замок. «Никогда не забывай, что жребий мой — одиночество», — писал он из дома Родена одной из своих любовниц, такой же временной, как и комната. «И я умоляю тех, кто любит меня, полюбить и мое одиночество».
Сидя за своим столиком в кафе, я вижу одинокое окно Рильке; если бы он сегодня был там, то увидел бы, как я, далеко внизу, читаю книгу, которую он когда-то написал. И под бдительным взором его духа я повторяю заключительные строки Сонета XIII:
Er kusste mich, es mundete mein Geist
Auf seine Lippen; und der Tod war sicher
Noch susser als das dasein, seliglicher.
[Он поцеловал меня, и моя душа
Возликовала на его губах; и смерть в этот момент
Была слаще жизни, блаженнее.]
Я надолго задержался на этом последнем слове, seliglicher. Sede — это «душа»; selig означает «благословенный», а еще «блаженный», «счастливый». Увеличительный суффикс -icher добавляет задушевному слову еще четыре звука. Кажется, оно таким образом продлевает блаженство, подаренное поцелуем возлюбленного; как и поцелуй, оно остается во рту, пока с -er не умирает на губах. Все остальные слова в этом трехстишии звучат односложно; и только seliglicher удерживает голос, отказываясь уходить.
Я заглядываю в оригинал сонета в другом томике в бумажной обложке, на этот раз «Oeuvres poétiques of Louise Labe», который, благодаря чуду книгоиздания, стал на моем столике в кафе современником Рильке. Луиза Лабе писала:
Lors que souefplus il me baiserait,
Et mon esprit sur ses lèvres fuirait,
Bien je mourrais, plus que vivante, heureuse.
[И когда он снова поцелует меня,
И выпьет губами мою душу,
Я точно умру, счастливее, чем жила.]
Если забыть на время о современном значении слова baiserait (во времена Лабе оно означало только поцелуи, но с тех пор приобрело значение полноценного сексуального контакта), французский оригинал кажется мне вполне обычным, хотя и приятно прямолинейным. Быть счастливее в смертельной агонии любви, чем в горестях жизни, один из древнейших поэтических образов; душа, уходящая с поцелуем, — такой же древний и такой же избитый. Что же такое почувствовал Рильке в стихотворении Лабе, что позволило ему превратить ординарное heureuse в достопамятное seliglicher? Что побудило его снабдить меня, человека, который в противном случае скорее всего лишь рассеянно пролистал бы стихи Лабе, этим сложным и тревожащим чтением? Насколько сильно такой одаренный переводчик, как Рильке, влияет на наше представление об оригинале? И что в таком случае происходит с доверием читателя к автору? Думаю, что в какой-то степени ответ на эти вопросы сформировался в голове Рильке однажды зимой в Париже.
Карл Якоб Буркхард еще не знаменитый автор «Цивилизации Возрождения в Италии», а намного более и намного менее знаменитый историк-швейцарец уехал из родного Базеля учиться во Францию и в начале 1920-х работал в Национальной библиотеке в Париже. Однажды утром он зашел в парикмахерскую у площади Мадлен и попросил вымыть ему голову. И сидя перед зеркалом с закрытыми глазами, он услышал, как у него за спиной разгорается скандал.
Кто-то кричал басом: «Все так говорят, господин хороший!» Женский голос пискнул: «С ума сойти! А еще лосьон „Хумигант“ попросил!» «Слушайте, мы вас не знаем. Впервые в жизни видим. Так дела не делаются!»
Третий голос, слабый, хнычущий, как будто из другого измерения — голос деревенского жителя с легким славянским акцентом, — пытался объяснить: «Ну пожалуйста, простите, я забыл бумажник, надо только сходить за ним в гостиницу…»
Рискуя, что мыло попадет в глаза, Буркхард обернулся. Три парикмахера яростно жестикулировали. За столом в праведном негодовании поджала сиреневые губы кассирша. А маленький скромный человечек, с высоким лбом и длинными усами, умолял: «Клянусь вам, можете позвонить в гостиницу и проверить. Я… Я… поэт, Райнер Мария Рильке», — «Ну конечно. Так все говорят, — проворчал парикмахер. — Только вы уж точно не из наших постоянных клиентов».