Встречались угрозы и более мирские, как, например, это предупреждение, написанное на ценной книге эпохи Возрождения:
Владельца имя моего
Увидишь ты допрежь всего.
Но не моги меня украсть:
За это можешь ты попасть
На то, что ниже видишь тут:
Се виселицею зовут.
Узри ея со всех сторон,
Закрой меня и выйди вон!
Или это, найденное в библиотеке Сан-Педро в Барселоне:
...Если кто украдет или же позаимствует и не вернет книгу ее владельцу, пусть превратится она в змею в его руках и укусит его. Пусть разобьет его паралич, и отнимутся у него все члены. Пусть он катается от боли и молит пощадить его, и пусть не будет облегчения его агонии, покуда не сгниет он совсем. Пусть книжные черви пожирают его внутренности. И когда наконец свершится над ним Страшный суд, пусть пламя ада поглотит его навсегда.
И все же ни одно проклятие не способно остановить этих читателей, которые, как обезумевшие любовники, полны решимости завладеть некой книгой. Желание заполучить книгу, стать ее единственным владельцем страсть, не похожая ни на одну другую. «Лучше всего читать ту книгу, — признавался Чарльз Лэмб современник Либри, — которая принадлежит нам, и была с нами так долго, что мы уже выучили наизусть все ее кляксы и „ослиные уши“, и с удовольствием узнаем на ней следы чтения за чаем с жирными плюшками».
Процесс чтения создает интимную, физическую связь, затрагивающую все чувства: глаза следят за словами на странице, уши прислушиваются к звукам чтения, нос вдыхает знакомый запах бумаги, клея, чернил, картона или кожи, мы осязаем грубую или гладкую поверхность страницы и обложки; иногда мы даже пробуем книгу на вкус, когда облизываем переворачивающие страницы пальцы (именно так расправлялся со своими жертвами убийца в «Имени Розы» Умберто Эко). Всем этим читатели ни с кем не хотят делиться и если книга, которую они хотят прочесть, принадлежит кому-нибудь другому, законам о собственности так же трудно подчиниться, как законам о верности в любви. Кроме того, физическое обладание становится время от времени синонимом интеллектуального восприятия. Мы держим в руках книги в библиотеках, и нам отчасти кажется, что они наши. Есть английская поговорка, смысл которой таков: обладание вещью на девять десятых делает вас ее законным хозяином. Взгляд на корешки книг, которые мы считаем своими, покорно выстроившихся вдоль стен нашей комнаты, жаждущих говорить с нами и только с нами, позволяет нам сказать: «Все это мое», как будто одно их присутствие наполняет нас мудростью и нам уже не нужно трудиться над их содержанием.
И во всем этом я так же виновен, как граф Либри. Даже сегодня, окруженный десятками изданий и тысячами копий одного и того же произведения, я точно знаю, в какой момент том, который я держу в руках, именно этот, и никакой другой, становится Книгой. Примечания, пятна, разные пометки, определенное время и место характеризуют этот том так же точно, как если бы это был бесценный манускрипт. Мы можем осуждать кражи Либри, но подспудное стремление хоть на мгновение стать тем человеком, который может сказать о книге «моя», присуще гораздо большему количеству честных мужчин и женщин, чем мы согласны признать.
Однажды вечером, в конце I века н. э., Гай Плиний Цецилий Секунд (известный читателям будущего под именем Плиний Младший — так его стали называть, чтобы отличать от его эрудированного дядюшки Плиния Старшего, который погиб во время извержения Везувия в 79 году н. э.) вышел из дома своего приятеля в Риме, пылая праведным гневом. Едва добравшись до своего кабинета, Плиний сел за стол и, чтобы привести в порядок мысли (а возможно, и с оглядкой на толстый сборник писем, который он еще опубликует в будущем), написал о событиях этого вечера юристу Клавдию Реституту.
...Не могу сдержаться, чтобы не излить тебе хоть в письме, раз лично не пришлось, негодования, испытанного мной в аудитории некоего моего друга. Он читал произведение превосходное. Двое или трое слушателей, которые и себе, и еще нескольким казались красноречивыми ораторами, слушая его, уподобились глухонемым; они сидели, не разжимая губ, не шевеля рукой, даже не вставая, хотя бы потому, что устали сидеть. Откуда такая важность, такое высокоумие? Это вялость, заносчивость, недоброжелательство, а вернее, безумие — потратить целый день на то, чтобы обидеть и оставить врагом того, к кому пришли, как к близкому другу?
Спустя двадцать столетий нам не так просто понять смятение Плиния. В его время авторские чтения были общепринятой общественной церемонией, и, как и в случае с любой другой церемонией, был разработан особый этикет как для слушателей, так и для автора. Слушатели должны были делать критические замечания, поясняя, как автор мог бы усовершенствовать текст, — вот почему безмолвная и неподвижная аудитория так оскорбила Плиния; он частенько зачитывал черновики своих речей друзьям и менял их в соответствии с замечаниями слушателей. Более того, слушатели должны были полностью сосредоточиться на чтении, чтобы не упустить ни одной детали, так что Плиний считал тех, кто относится к чтению как к обычному развлечению, чуть ли не хулиганами.
...Большинство сидит в портиках, — жаловался он другому другу, — тратит время на болтовню и время от времени приказывают сообщить себе, вошел ли чтец, произнес ли вступление, свернул ли уже значительную часть свитка. Только тогда они собираются, и то медленно, с задержками, уходят, не дожидаясь конца, — одни тайком и прячась, а другие свободно, без стеснения… Поэтому особого одобрения и признания заслуживают писатели, которым не мешает работать пренебрежительное равнодушие слушателей.