В этой гостиной, под гравюрой Пиранези с изображением римских развалин, я читал Киплинга, Стивенсона, Генри Джеймса, несколько статей из немецкой энциклопедии Брокгауза, стихи Марино, Энрике Банчса, Гейне (правда, эти последние он знал наизусть, так что я едва успевал начать чтение, как его запинающийся голос вмешивался и продолжал по памяти; причем запинался он только в ритме, не в словах, которые знал назубок). Большинство авторов я раньше не читал, так что наш ритуал получался очень любопытным. Я открывал для себя текст, читая его вслух, а Борхес использовал уши, как другие читатели используют глаза, чтобы разыскать на странице слово, предложение или абзац, которые подтвердят его воспоминания. Во время чтения он часто прерывал меня, комментируя текст, чтобы (как я думаю) заострить на чем- то свое внимание.
Так, например, остановив меня после совершенно уморительной на его взгляд фразы из «Клуба самоубийц» Стивенсона («Полковник Джеральдин был одет и загримирован под рыцаря прессы в несколько стесненных обстоятельствах». «Как человек может быть одет подобным образом? Как ты думаешь, что имел в виду Стивенсон? Учитывая, что он всегда невероятно точен? Э?»), он перешел к анализу стилистического приема, при котором кто-то или что-то характеризуется с помощью образов, кажущихся точными, но на самом деле вынуждающих читателя делать собственные заключения. Он и его друг Адольфо Бьой Касарес обыграли эту идею в произведении, состоящем из девяти слов: «Кто- то поднимается по лестнице в темноте: топ-топ-топ».
Когда я читал Борхесу рассказ Киплинга «За оградой», он прервал меня после сцены, в которой индийская вдова отправляет своему возлюбленному послание, составленное из разных предметов. Он отметил поэтическую достоверность этого и размышлял вслух, сам ли Киплинг изобрел этот точный и емкий символический язык. Потом, как будто покопавшись в мысленной библиотеке, он сравнил его с «философским языком» Джона Уилкинса, в котором каждое слово является собственным определением. Например, Борхес заметил, что слово «лосось» ничего не говорит нам об объекте, который обозначает; a zana, соответствующее слово языка Уилкинса, означает «чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом»; причем z — это рыба, za — это речная рыба, zan это чешуйчатая речная рыба и zana — чешуйчатая речная рыба с красноватым мясом. Когда я читал Борхесу, мне постоянно приходилось мысленно переставлять мои собственные книги; в тот вечер Киплинг и Уилкинс стояли на одной и той же воображаемой полке.
В другой раз (никак не могу вспомнить, что именно я тогда читал) он начал составлять импровизированную антологию неудачных строчек знаменитых авторов, куда вошли Ките «The owl, for all his feathers, was а-cold», Шекспир «О my prophetic soul! My uncle!» (Борхес считал, что слово «дядя» непоэтично и совершенно не подходит Гамлету, он бы предпочел «Брат моего отца!» или «Материна родня!»), Вебстера «We are merely the stars’tennis-balls» из «Герцогини Мальфи» и последние строки Мильтона из «Возвращенного Рая» «he unobserv’d / Home to his Mother’s house private return’d» — которые (с точки зрения Борхеса) превращали Христа в английского джентльмена в котелке, который зашел к своей матушке на чашку чая.
Иногда он использовал чтение в собственном творчестве. Призрачный тигр из рассказа Киплинга «Барабанщики „Передового-тылового“», который мы прочли незадолго до Рождества, вдохновил его на один из последних рассказов, «Синие тигры»; «Два отражения в пруду» Джованни Папини привели к появлению «24 августа 1982 года» — тогда эта дата еще относилась к будущему; раздражение, которое вызывал у него Лавкрафт (его рассказы мы начинали читать и бросали десятки раз), привело к возникновению «исправленной» версии одного рассказа Лавкрафта — она появилась в «Сообщении Броуди». Часто он просил меня что-нибудь записать на форзаце книги, которую мы читали, — ссылку на нужную главу или какую-то мысль. Я не знаю, как он это использовал, но привычку писать о книгах на их страницах перенял.
Есть такой рассказ у Ивлина Во, в котором человек, спасший другого в дебрях амазонских джунглей, заставляет спасенного читать ему Диккенса вслух до конца жизни. Чтение Борхесу я никогда не воспринимал как простое исполнение долга; наоборот, это было нечто вроде приятной зависимости. Я восхищался главным образом даже не текстами, которые он заставлял меня открывать заново (многие из них в конце концов стали и моими любимыми), а его комментариями, которые блистали обширнейшей, но совершенно ненавязчивой эрудицией, были очень смешными, иногда жестокими и почти всегда непреложными. Я чувствовал себя счастливым владельцем уникального, тщательно прокомментированного издания, составленного лично для меня. Разумеется, все было не так; я (как и многие другие) был просто его блокнотом, пометкой, необходимой слепому человеку, чтобы приводить в порядок мысли. И я с готовностью позволял использовать себя таким образом.
До встречи с Борхесом я всегда читал про себя или, в крайнем случае, другие читали мне вслух выбранные мною книги. Чтение вслух старому слепому человеку открыло для меня много нового, ведь, несмотря на то что мне удавалось, хотя и не без труда, контролировать темп и тон чтения, именно Борхес, слушатель, обладал властью над текстом. Я был водителем, но местность, по которой мы ехали, принадлежала моему пассажиру, у которого не было иной задачи, кроме как разгадать тайну расстилающейся за окнами земли. Борхес выбирал книгу, Борхес останавливал меня или просил продолжить, Борхес прерывал чтение, чтобы что-то прокомментировать, Борхес позволял словам приходить к нему. Я был невидим.